Главная > Флиртаника > Флиртаника 30

Флиртаника 30

Кольке не верилось, что это было всего два дня назад. Так много вместили в себя эти дни, бывали в его жизни месяцы и даже годы, которые вмещали в себя гораздо меньше. Даже в основном такими и были до сих пор месяцы и годы его жизни…

Два дня он почти не выходил из роддома, только ночевать шел к Катиным родным, потому что ее мама и бабушка не могли понять, как такое возможно, чтобы он поселился в гостинице, а он не хотел их обижать. Когда он увидел этих женщин, то сразу понял, откуда взялась такая его Катя. Во всех них троих была одинаковая беспомощность перед силой жизни, и так же одинакова была в них сила оставаться в этой неласковой жизни такими, какие они есть.

Как и обещал Кате, Колька не стал сообщать ее бабушке и маме подробности появления у нее ребенка. Сказал лишь, что роды начались неожиданно, по дороге, поэтому они с Катей не успели заехать к родным. Бабушке с мамой в голову не пришло, что незнакомый мужчина, явившийся чуть свет прямо из роддома с таким известием об их девочке, это не отец ее ребенка.

К тому же Катины мама и бабушка сразу нашли себе столько дел — хлопотали, варили, жарили, кормили Кольку, передавали еду для Кати, готовили приданое для маленького, в общем, пребывали в состоянии такого счастья, — что им было не до выяснения подробностей. К тому же они были так застенчивы, что, пожалуй, не решились бы выяснять у него эти подробности, даже если бы и захотели.

Через два дня он уехал в Москву, пообещав вернуться к Катиной выписке. И вот теперь гнал машину по шоссе между полями, вглядываясь в таинственные свитки метели.

Москва явилась перед ним с такой обыденностью, что он даже опешил. Все здесь осталось таким, как будто ничего не произошло в мире, как будто не было этих бесконечных двух суток, и не было Кати, и любви, о которой она сказала ему, прощаясь, не было тоже. И от всей этой неизменности — пробок при въезде на Кольцевую, неба, которое над огромным городом всегда будто розоватым заревом освещено, бурой снежной каши под колесами, — Кольке стало так тоскливо, что хоть развернись и сразу езжай обратно.

Но ехать обратно сразу было нельзя. Надо было поговорить с женой. Он ведь не мог сказать Галинке о том, что произошло, по телефону, да еще через чужих людей, как Катя Северскому. Десять лет не вычеркнешь из жизни так просто, как несколько ночей. И убеждать себя, что он давно уже стал для жены чем-то вроде предмета домашнего обихода, привычного, но все же не настолько, чтобы без него невозможно было обойтись, — убеждать себя в этом Колька считал нечестным. Достаточно было вспомнить, как Галинка совсем недавно сказала, уезжая в командировку: «Жди меня, и я вернусь», — и глаза ее блеснули знакомым блеском направленного на него ободрения.

И разве она виновата в том, что все это кажется ему теперь чем-то далеким, что в памяти и в сердце у него только любовь, которой, оказывается, прежде в его жизни не было, просто он об этом не подозревал?

Колька думал, что жены, как обычно, не окажется дома, а значит, у него будет еще сколько-нибудь времени, чтобы подготовиться к разговору с нею. Это было очень даже вероятно, потому что Надя сдалась на уговоры Галинкиных родителей и поехала встречать Новый год к ним в Краснодар, а раз дочки нет дома, то и Галинке делать там, в общем-то, нечего. Так это было уже давно, пожалуй, с тех пор, как Колька начал работать и восстановился в институте после травмы.

Но Галинка была дома. Сидела на кухне, почему-то в пальто, наверное, только что откуда-нибудь вернулась, тоже как обычно. В двадцать девять лет ей так же все было интересно, как и в девятнадцать, и так же она ухитрялась бывать в пяти местах за день, притом одновременно.

Колька понял, что отсрочки не будет. Да и не нужна ему была отсрочка.

— Галя, — сказал он, — я не предупредил…

— О чем? — не глядя на него, спросила она. Голос ее прозвучал как-то странно, непривычно, и это удивило Кольку. Неужели она так сильно переживала из-за его отсутствия?

— Ну, что задержусь. Я, понимаешь…

— Да ладно, Коль.

Она подняла на Кольку глаза, и он наконец понял, что в ней показалось ему таким странным. Глаза у нее не блестели. Такого не бывало все десять лет их совместной жизни. Это было главное в ней, вот этот яркий блеск глаз, они блестели, когда Колька впервые увидел ее, когда она провела с ним первую ночь, когда приходила к нему в больницу, они блестели в радости и в горе, от бессонных ночей и от новых впечатлений… Жизнь пробивалась у нее изнутри этим блеском, в его неизменности и была нескончаемость жизни!

Теперь ее глаза были — сама пустота.

— Случилось что-нибудь? — дрогнувшим голосом спросил Колька.

«Ну как ей сейчас сказать? — мелькнуло у него в голове. — И что это с ней вдруг?»

— Ничего не случилось. — Она пожала плечами. Голос был спокойный. — Все как обычно. Хорошо, что Надька у бабушки, а то меня в командировку посылают. Может, ты Новый год у родителей встретишь? Или у Нины.

— Я… — начал было Колька.

И замолчал.

— Что — ты?

— Я… А куда ты едешь?

— На остров Лансароте. Только не еду, а лечу. Это рядом с Африкой, напротив Сахары.

Она и теперь не удивилась необычности его поведения, хотя могла бы: Колька ведь никогда не интересовался маршрутами ее поездок.

Он больше не мог делать вид, будто с ним ничего не произошло.

— Галя, я должен тебе сказать, — с трудом, но решительно выговорил он. — Я не буду больше.., здесь жить.

— Здесь? — переспросила она.

— В смысле, с тобой.., то есть…

Все-таки язык у него был словно свинцом налит и еле ворочался во рту, выговаривая эти слова, ничтожность которых он ясно чувствовал. Они были ничтожны по отношению к Кате, по отношению к Галинке, по отношению к нему самому, их противно было произносить. Но и не произносить было невозможно.

— Ты уходишь? — таким же спокойным голосом спросила она. — К кому?

Как было ответить на этот вопрос? Сказать, что он уходит к любовнице Северского, которая только что родила от того ребенка?

— Я ее люблю, Галь, — сказал Колька. — Она родила. Прости.

— Да? — Теперь он наконец расслышал, что ее голос звучит не спокойно, а тускло. — Давно?

— Два дня назад.

— Поздравляю.

— Надя от бабушки вернется, я ей тоже скажу.

— Зачем ты будешь ей говорить? Она все равно сразу в Кельн уедет. А потом я ей сама скажу.

Галинка была, как всегда, права и, тоже как всегда, соображала быстрее, чем Колька. Даже в том странном состоянии, в котором она неизвестно отчего сейчас находилась. Даже при таком известии, которого она едва ли ожидала от него.

А может, дело было совсем не в ее сообразительности. И даже наверняка не в этом было дело. Просто та жизнь, которой Колька жил десять лет, была создана без него, шла без него и не нуждалась в нем даже в тот момент, когда он ее покидал.

Это было даже не обидно. Так уж оно сложилось, а почему, никто не знает. И вряд ли кто-нибудь в этом виноват.

«Удобно тебе так думать! — сердито произнес про себя Колька. — А она вон какая почему-то».

— Галь, очень ты…

Он хотел спросить, очень ли она на него обиделась, но ему вдруг стало стыдно называть происходящее таким глупым, из детской песочницы, словом.

— Не очень. — Она всегда легко угадывала все, что он хотел, а вернее, мог сказать. — Вообще не обиделась.

Колька молчал, не зная, что еще сказать. Все было глупо, мелко, не нужно. Любые слова, обращенные им к Галинке, были бы сейчас похожи на те, которыми в советских фильмах провожали на пенсию заслуженных заводчан: благодарим за трудовой подвиг, здоровья, счастья в личной жизни…

— Ты прямо сейчас в командировку уезжаешь? — наконец сказал Колька.

Все-таки он не мог совсем ничего не говорить!

— Завтра.

— А почему же ты в пальто?

Странно, но ее совсем не удивили эти, один другого глупее, вопросы. Даже наоборот, она посмотрела на свое пальто с удивлением, как будто увидела его впервые.

— Не знаю… — В ее голосе прозвучало что-то совсем уж незнакомое — растерянность, горечь? — Пришла и снять забыла. Ты к ним прямо сейчас уезжаешь?

Будь это не Галинка, можно было бы спросить, откуда она знает, что он не уходит, а вот именно уезжает, ведь он не говорил ей, что женщина и ребенок живут в другом городе. Но спрашивать у Галинки, каким образом она догадывается обо всем на свете, было невозможно. Мир человеческий был так же открыт перед нею, как просто мир. Как какой-нибудь остров с немыслимым названием, лежащий где-то в океане. Рядом с Африкой, напротив Сахары.

Уехать в Ростов Колька собирался завтра, просто потому, что ему надо было оформить отпуск на работе, но уйти хотел, конечно, сейчас. То есть если бы Галинки не оказалось дома, то он и ушел бы завтра, и уехал. Но как провести с нею ночь под одной крышей, будто ничего не произошло?

Конечно, он не высказал все эти соображения вслух. Но она сказала:

— Брось, Колька. Очень тебе нужно родителям прямо сейчас объяснять, что да почему? Ночуй здесь. Потом разберемся.

Было ли на свете хоть что-нибудь, чего она не понимала бы?

— Я диван на кухне разложу, — вздохнув, сказал Колька.

Галинка промолчала.

Она молчала, не двигалась, не смотрела на него, не снимала пальто. Она словно обмерла от чего-то, совсем ему непонятного. Он понимал только, что и ее неподвижность, и пустота в ее глазах, и горечь растерянности в голосе, — все это связано не с ним.

А с кем, с чем? Никому она об этом не скажет.

Очень кстати подвернулась эта поездка.

Вообще все оказалось кстати: и то, что Мишка в последний момент заболела краснухой, а потому не смогла ехать с нею в командировку от папиного журнала, и то, о чем Галинка прежде жалела, — что дочка решила встречать Новый год у бабушки с дедушкой, и даже немыслимые перемены в Колькиной жизни.

Все словно специально сложилось так, чтобы ей необходимо было срочно уехать. Вот хоть на остров Лансароте. Если бы командировка оказалась не на этот остров из детской мечты, на котором она почему-то еще не побывала, а в город Мичуринск, который она неоднократно посещала в первый год своей работы в «Комжизни», расследуя злоупотребления местных властей, — Галинка поехала бы и в Мичуринск; ей было все равно.

— Ну почему мне так не везет? — проныла по телефону Мишка. — Почему именно сейчас у меня краснуха?

— Скажи спасибо, что именно сейчас, — успокоила ее Галинка.

Успокоительные слова произносились сами собою, ей было не до Мишкиных страданий.

— Почему спасибо? — изумилась та.

— Когда беременная будешь, уже не заболеешь.

Девчонкам краснухой лучше в детстве переболеть, потому что для плода эта болезнь опасная.

— А ты краснухой переболела? — сразу заинтересовалась Мишель.

— Переболела.

— А корью?

— И корью.

— А свинкой?

— И свинкой. Я всем переболела.

Течение Мишкиных глупых вопросов надо было останавливать в самом начале, иначе они приобретали характер селевого потока.

— Везет тебе, — вздохнула Мишка. — Больше уже ничем болеть не будешь.

О болезни, которая мучила ее сейчас, Галинка с Мишкой говорить не собиралась. Да и ни с кем она не собиралась о ней говорить. Да и не болезнь это была.

Про остров Лансароте Галинка не читала ничего, кроме какого-то невнятного путеводителя и одного романа на английском. Роман показался ей вычурным, а потому она забыла даже фамилию автора, хотя он, кажется, был сейчас в моде.

После недавнего перелета в Перу и обратно нынешние семь часов над Европой и Атлантикой не показались ей долгими. А может, это было так не из-за привычки к перелетам. В той жизни, которую ей предстояло теперь проживать, не было ни скуки, ни нетерпения — никаких в ней не было чувств. И быстротечность времени не имела значения, потому что время все равно было пустым.

«Скорей бы стать старой, — думала Галинка, глядя в иллюминатор. — Старой старухой. Чтобы что внутри, то и снаружи».

Темнело, и она видела в стекле иллюминатора свое отражение. Наверное, оно и навело ее на мысли о старости. Ей неприятно было видеть в себе то, что все называли красотою. Зачем ей эта бессмысленная красота?

Она закрыла глаза и вскоре задремала. Рейс был до острова Тенерифе, оттуда ей предстоял еще один перелет, уже на Лансароте, а значит, следовало отдохнуть. Хорошо хоть, командировка самостоятельная, никто не будет ее встречать и развлекать, то есть не надо собираться с силами для вежливого общения. Сил на это у нее сейчас не было.

Она должна прилететь на Лансароте, остановиться в отеле, объехать остров, благо он маленький, а потом написать про него так, чтобы все поняли, как на нем прекрасно. Правда, эта привычная задача представлялась Галинке нелегкой, потому что сама она вовсе не ожидала, что ей будет на этом острове прекрасно, и никакого вдохновения не испытывала.

«Жалко, — отвлеченно, как о посторонней, думала она. — Когда-то казалось, вот попаду сюда, и все у меня будет по-другому. Да ладно, есть о чем жалеть! Читала девочка, как Венди с Питером Пэном на остров Где-то там летала, вот и выдумывала глупости».

Самолетик, на котором она летела с Тенерифе на Лансароте, был маленький, как стрекоза. Остров был виден в его иллюминатор так, как будто и не с самолета даже, а с приставленной к небу лестницы. Галинка знала, что Лансароте покрыт вулканическим пеплом, но все-таки удивилась, когда увидела, какой он темный, какая надрывная, изломанная, почти без светлых пляжных полосок, его береговая линия.

А вот не надо было глупости выдумывать, — усмехнулась она. — Обыкновенный кусок лавы».

Выйдя из самолета, Галинка поняла, что и погода здесь не такая, какой она ожидала: не мягкая полуафриканская зима, а что-то вроде промозглой московской осени. И ветер дует очень уж порывистый для романтического сирокко, и даже пальмы под этим ветром кажутся какими-то тревожными, совсем непохожими на безмятежные южные растения.

Правда, отель, в котором она остановилась случайно — просто ткнула пальцем в первое подвернувшееся название из рекламного проспекта, который ей дали в аэропорту, — показался Галинке необычным. В его простоте была какая-то, дорогим отелям совсем не присущая, суровость, но в то же время он выглядел не аскетичным, а просторным, как вздох. Наверное, это ощущение создавалось из-за того, что он напоминал чашу, увитую цветущими растениями, притом не снаружи увитую, а изнутри. С краев чаши на дно между зелеными стеблями днем и ночью текла вода, а там, на дне, был устроен водоем, и, если стоять рядом с этим водоемом и смотреть вверх, то выходящие внутрь чаши двери комнат были почти не видны в сплошных зарослях.

Балкон Галинкиного номера выходил на океан. Она сидела на этом балконе, смотрела на набегающие волны и не знала, что ей делать со всем этим — что ей делать теперь с собою.

Конечно, надо было просто взять себя в руки и жить дальше. Такое усилие было ей знакомо, она не раз его совершала — после Колькиной травмы, после того как прекратились ее поездки… Она совершала такое усилие, не задумываясь о его смысле, сознание его правильности лежало в самой основе ее существа как залог ее жизнеспособности. Но теперь ей не нужна была не только жизнеспособность — глядя на бьющийся о темный берег океан, Галинка думала, что ей не нужна и сама ее жизнь.

Если бы она узнала, что такие мысли возникают в голове у юной, не отягощенной жизненным опытом девочки — хоть у Мишели, хоть даже и у несравнимой с Мишелью Надьки, — она сказала бы: да, в полудетские годы жизнь может показаться немилой из-за того, что в ней отсутствует вот этот и только этот мужчина. Просто неопытность не дает осознать, что жизнь-то переменчива, что если не будет в ней этого мужчины, то будет другой, и этот другой покажется ничуть не хуже… Все это Галинка знала точно, потому что приобрела свое знание как раз вместе с жизненным опытом.

Но весь ее жизненный опыт не имел для нее теперь никакого значения.

Она не могла больше смотреть на океан, в котором ей так глупо хотелось утопиться, и, резко поднявшись, ушла с балкона.

«В ресторан пойду, — решила она. — В конце концов, у меня тоже.., здоровая физиология. Есть хочу!»

Галинка спустилась вниз, на самое дно журчащей водою чаши, и направилась туда, откуда доносился вечерний людской гул. Чтобы попасть в ресторан, ей пришлось пройти вдоль длинной черной стены. Стена поблескивала, как уголь, но была все же не угольной: ее словно взорвал изнутри поток лавы. Странный, ни на что не похожий, но, несомненно, рукотворный барельеф придавал этому черному взрыву мрачное и сильное очарование. В стену хотелось войти, как в океан, раствориться в ней, навсегда исчезнуть…

«Да что ж за наказание такое! — Галинка чуть не заплакала. — Маленькая ты, что ли, или Мишка безмозглая? Что, свет на нем клином сошелся?»

У входа в ресторан сидела девушка в белом платье и перебирала струны стройной арфы. Музыка лилась так же естественно, как журчала вода по стенам этого необычного отеля.

«Надо проспект взять у портье, — равнодушно подумала Галинка. — Хороший отель, надо будет про него написать».

С таким же равнодушием она отметила, что в отеле хороша не только вода и музыка, но и кухня, что публика здесь европейская, что нет ни одного соотечественника, как, впрочем, и на всем этом острове… Она писала путеводители и статьи давно, но никогда у нее не было ощущения, что она пишет их не для себя, а для совершенно посторонних людей. Они ведь и получались у нее не такие, как у всех, ее путеводители и статьи, именно потому, что она писала их для себя. Это ей были прежде интересны береговые линии, экзотические растения, наряды дам, улыбки кавалеров, искусство поваров… А теперь она даже не жалела о том, что все это не будет ей интересно уже никогда.

Она зачем-то положила себе еду со шведского стола, погрызла горькую травинку, украшавшую салат, и, оставив нетронутую тарелку, ушла из ресторана.

Оглавление

Комментировать