Флиртаника 22
Кельн был особенный город — совершенно домашний, совсем свой. Галинка сама не понимала, почему это так, но не было в мире ни одного города, в котором она чувствовала бы себя так легко и спокойно. Были города ошеломляюще великие, как Рим, были отмеченные необъяснимым волшебным духом, как Париж, были энергетически могучие, как Нью-Йорк… Москва была необходима как воздух и за это любима. Но даже в Москве не было того ощущения надежности, правильности жизни, которое возникало у Галинки сразу же, как только она видела дымную громаду Кельнского собора; верно его Блок назвал!
Когда Надька объявила, что хочет учиться в Германии, Галинка сразу представила Кельн и даже не удивилась, что выбранная дочкой школа находится именно там. Когда Надька была еще совсем маленькая, Галинка уже чувствовала, что связана с нею малозаметными внешне, но внутренне очень чуткими нитями. У них были разные характеры, но общее прикосновение к жизни — эту старомодную фразу Галинка прочитала в мемуарах князя Волконского и нашла очень точной, потому что убедилась в ее точности на собственном опыте.
Автобус останавливался на центральном вокзале, поэтому появлением Кельнского собора — он открывался глазу посреди старых городских кварталов так просто, как будто не строился веками, а был нарисован на городской площади одним росчерком карандаша, — можно было налюбоваться вволю.
Вокруг собора уже была открыта рождественская ярмарка. По дороге через площадь Галинка не удержалась и съела глазурный пряник, запив его глинтвейном. И пряник, и глинтвейн пахли корицей, гвоздикой, медом и еще множеством счастливых праздничных запахов.
«Сейчас же с Надькой сюда придем, — слегка виновато подумала Галинка. — Не скажу, что без нее пряник ела».
Она немножко стеснялась перед дочерью своего детского нетерпения — Надька была серьезная барышня.
Галинка вдруг вспомнила, как когда-то ее саму назвали барышней. Ей было тогда пять лет, и она впервые услышала это слово; в гарнизоне, где служил отец, оно было, мягко говоря, малоупотребительно. В тот день она с самого утра караулила, когда разойдутся по домам мальчишки, которые, как назло, целый день торчали во дворе. Галинке было совершенно необходимо, чтобы они ушли, потому что она хотела спрыгнуть с крыши погреба, притулившегося в углу двора. Но хотеть-то хотела, а вот уверенности в том, что в последнюю минуту не испугается, у нее не было. Испугаться у всех на глазах казалось Галинке совершенно невозможным, поэтому она и ждала, когда уйдут мальчишки.
И влезла на поросшую травой крышу сразу же, как только двор опустел.
— Галинка, а что ты делаешь на крыше? — вдруг услышала она.
Отец всегда служил в южных гарнизонах, то на Украине, то в Краснодарском крае. Поэтому все называли его дочку Галинкой, по-южному. В детстве она даже не знала, что ее можно звать Галей, а когда узнала, это имя показалось ей каким-то неинтересным; она не связывала его с собою.
Оглянувшись, Галинка увидела старую учительницу Ольгу Матвеевну. Весь военный городок относился к старушке с почтением, и не только потому, что она была матерью начальника гарнизона, полковника Тимофеева, но главным образом потому, что она была не такая, как все. Говорила не как все — слишком спокойным голосом, слушала не как все — со слишком выраженным вниманием, и, это уж совсем не как все, каждую неделю, даже зимой, ездила в областную библиотеку за книгами. Из-за всего этого, а может, из-за чего-нибудь еще ее за глаза называли дворянкой.
Впрочем, в ту минуту, когда Ольга Матвеевна поинтересовалась, что она собирается делать, всего этого Галинка еще не знала.
— Я собираюсь прыгнуть с крыши, — честно ответила она.
Теперь, она считала, в этом уже можно было признаться, потому что, глянув вниз, убедилась, что все-таки не испугается.
— Это слишком высоко, — заметила Ольга Матвеевна.
— Но все же прыгают.
— Прыгают мальчишки. А тебе нельзя.
— Почему?
— Потому что ты барышня. А барышни не прыгают с высоты.
— Да? — удивилась Галинка; незнакомое слово ей понравилось. — Ну, значит, я особенная барышня, — решительно заявила она.
Ольга Матвеевна рассмеялась.
— Особенная барышня? Пожалуй, что так. С виду золотоволосый ангел, а в глазах чертики так и скачут. Что ж, прыгай, раз уж тебе это необходимо. Только не будешь ли ты против, если я тебя немного поддержу?
— Ладно, — разрешила Галинка.
Она прыгнула с крыши погреба на руки Ольге Матвеевне, а уже на следующий день делала это без всякой поддержки, наравне с мальчишками. С тех пор Галинка знала, что она особенная барышня.
Когда она пришла в школу, уроки были уже окончены и дети занимались в своих комнатах своими делами. Надька, в частности, что-то рисовала, разложив на столе не меньше сотни разноцветных карандашей.
— Мама! — обрадовалась она. — А почему ты не позвонила?
— Не знала, получится ли приехать. Я из Перу лечу, в Париже пересадка. А что это ты рисуешь?
— Буран в Якутии, — объяснила Надька. — Вчера про него в новостях было, ты слышала? Есть разрушения и человеческие жертвы. Мы всем классом решили сделать подарки и послать в Якутию детям. Потому что им же печально из-за такой беды.
Галинка незаметно улыбнулась.
«Другая жизнь, — подумала она. — Интересно, в Ярославле хоть кому-нибудь пришло в голову сделать подарки детям, которым печально из-за бурана?»
Она вспомнила, как ее, только начавшую ездить в Европу, поразило то, что кажется сейчас совершенно естественным ее дочке. Вот это отсутствие границ — не на местности, а в головах, это сознание, что любая человеческая радость, а особенно любое человеческое горе, где бы оно ни случилось, имеет к тебе отношение. Это чувствовалось во всем: какие новости главные в информационных программах, о чем разговаривают холеные старушки в кондитерских и по-индейски раскрашенные студенты в пивных, или вот в том, что рисуют школьники в свободное от уроков время.
— Тогда, наверное, надо не буран рисовать, а что-нибудь веселое, — сказала Галинка. — Рождество, например.
— Ой, правда! — расстроилась Надька. — Как я не догадалась?
— Давай на ярмарку сходим, — предложила Галинка. — Наберешься впечатлений, как раз и нарисуешь.
Всю дорогу до ярмарочной площади Надька рассказывала свои школьные новости. Их было много, и видно было, что они кажутся ей невероятно важными, и когда Галинка слушала дочку, эти новости казались такими же важными ей тоже. Потом они выбирали пряники — Надька хотела подарить один своей новой подружке Ангеле, потом пили глинтвейн и ели длинные колбаски, поджаренные на решетке над углями… Потом Надька покупала в ярком рождественском киоске маленькие металлические пластиночки, которые нужны ей были для специального браслета. Оказывается, появилось такое повальное увлечение у кельнских девчонок — браслеты, состоящие из множества пластиночек, каждую из которых можно вынуть и заменить новой, с каким-нибудь узором: серебряным знаком Зодиака, блестящими нотками на нотном стане, инициалами владелицы… Узорчатые пластиночки можно было дарить, выменивать, заказывать в специальных мастерских, в общем, заниматься ими с полным девчачьим самозабвением.
Галинка вспомнила, как в Надькином возрасте делала маленьких кукол из разноцветных мотков мулине. Этих нитяных кукол у нее было штук двадцать, и столько же их было у ее подружки, и обе они засыпали и просыпались с одной мыслью: как бы выдумать еще какую-нибудь необычную куколку и сделать для нее какой-нибудь необычный дворец из фольги…
Все это — куклы из мулине, браслеты с пластиночками — составляло ту бесхитростную окраску жизни, без которой невозможно детство. И Галинка радовалась, что детство ее дочки окрашено этими прекрасными в своей безмятежности цветами. Безмятежность дорого стоила в современном мире, это Галинка знала тоже. А еще было трудно добиться того, чтобы безмятежность не переходила в идиотизм, как у Мишели Рукавичкиной, а еще было трудно сочетать безмятежность с силой характера, но Надька уже умела это сочетать…
— Ма, — спросила она, — как папа?
— Как обычно. Скучает о тебе, ждет. Когда у тебя рождественские каникулы начинаются?
— Прямо перед Рождеством.
— Ну вот, может быть, папа тебя и заберет.
— Я и сама могу туда-сюда слетать, — пожала плечами Надька. — Надо только, чтобы вы разрешение для границы оформили.
— Зачем? Папе интересно будет за тобой приехать, он в Германии не был.
Галинка вовсе не была уверена в том, что мужу будет интересно приехать в Германию. Кольке был интересен только спорт, и, когда спорта не стало, краски мира для него поблекли. Первое время она пыталась увлечь его хоть чем-нибудь, но быстро поняла, что это невозможно. В Кольке не было той любви к жизни, которая была главной в ней самой, но у него была прямая честность перед жизнью, и трудно было представить, что он заменил бы свою сильную страсть к спорту страстью слабой — коллекционированием марок каким-нибудь.
Но в любом случае Галинка не хотела, чтобы дочка летела в Москву одна. Конечно, ее не сравнить с Мишелью — можно быть уверенной, что Надька не увлечется блужданием по магазинам в дьюти-фри и не пропустит свой рейс, — но все-таки ей даже не восемнадцать лет, как мадемуазель Рукавичкиной, а всего лишь десять. А мир вовсе не так полон добрых сил, как ей в ее десять лет кажется.
— В нашу школу нужен тренер по гимнастике, — сказала Надька. — Так жалко, что у папы разрешения на работу нет! Вот Сандра, Маритина мама, устроилась к нам хаусмайстером.., как это.., в общем, завхозом. Но она из Литвы, ей разрешение вообще не нужно, потому что Литва — это Евросоюз.
— Папа вряд ли захотел бы в Германии жить.
— Вообще-то да, — согласилась Надька, — у нас тут совсем другая жизнь, он бы к ней вряд ли привык.
Она привыкла к этой жизни мгновенно; машинально произнесенное «у нас» лишь подтвердило то, что Галинка поняла в первый же день, когда привезла ее в Кельн. И теперь Галинке было грустно, хорошо и тревожно — все вместе. Она радовалась, что дочка выросла самостоятельной, разумной, чуткой, она и надеялась, что та вырастет именно такой. Но не ожидала, что она вырастет так рано…
— Что ты по выходным делаешь? — спросила Галинка.
— А нас все время куда-нибудь возят. В Медиапарк, знаешь, где кино. Еще на роликах кататься. В Бонн возили, там есть такой старый замок, и во дворе концерты. Еще по Рейну катают, прямо до скалы Лореляй, но зимой не катают, потому что холодно. Мне здесь очень хорошо, ма, не волнуйся.
Глаза у нее были точно как у Галинки — по цвету точно такие же, черные и блестящие. Но взгляд был совсем другой: вместо любопытства, жаркого интереса к жизни, ко всей жизни, в нем светилось спокойное и серьезное внимание к каждой ее составляющей. Она была обстоятельная девочка. Галинка обстоятельной никогда не была, но дочкина обстоятельность ее не тяготила. Ей нравилось разнообразие жизни, в чем бы оно ни выражалось — в разнообразии городов, стран, морей или человеческих черт.
— Я за тебя не волнуюсь, — улыбнулась Галинка. — Я за тебя рада. Хотя мне все-таки грустно.
Надькины глаза сразу погрустнели.
— Я понимаю… — сказала она.
— Что понимаешь?
— Что тебе веселее было бы, если б я с тобой жила.
— Глупости. Что значит, мне веселее было бы? Я о тебе скучаю, конечно. Но я тебя что, для того родила, чтобы ты меня развлекала?
— А для чего ты меня родила? — сразу заинтересовалась Надька.
— Ну, как… — Галинка не знала, что ответить, и рассмеялась. — Да ни для чего! Без всякой полезной цели. Мы с папой любили друг друга, от этого рождаются дети. Так жизнь устроена, глупо ей мешать.
— А сейчас? — спросила Надька.
— Что — сейчас?
— Сейчас вы с папой друг друга любите?
Это был непростой вопрос. Галинка давно уже не задавала его себе.
— Любим, — сказала она. — А почему ты спрашиваешь?
— Просто… Знаешь, мне показалось, папе в последнее время стало как-то печально жить.
— Как детям Якутии?
— Смешная ты, ма! — засмеялась Надька. — Ну какой же папа дети Якутии? — Она опять стала серьезной. — Мне кажется, он как будто растерялся. Ты понимаешь?
— Понимаю, — кивнула Галинка и чуть не добавила: но сделать ничего не могу. — С ним такое уже случалось, просто ты не помнишь, потому что маленькая была. Он тогда травму получил, пришлось спорт бросить. И он от этого растерялся.
— Но сейчас же у него травмы никакой нету. Почему же он растерянный?
— Потому что он мужчина.
— Ну и что?
— Мужчины теряются, как только перестают видеть перед собой ясную цель. Они не чувствуют всей жизни, понимаешь? В ней всего очень много, а им нужно что-то одно.
Может, это рано было объяснять десятилетнему ребенку, но Галинка никогда не считала свою дочь несмышленым существом.
— Но это же скучно, когда одно, — сказала Надька.
— Если у женщины, то скучно. А у мужчины нет. Я, знаешь, у кого-то читала, чем лисица отличается от ежа. Лисица знает много, но много всего маленького, а еж знает одно, но это одно — большое. Мужчины ежи, наверное. Им это одно очень сильно нужно. И все, что для этого одного требуется, они очень ярко делают, свободно, непредсказуемо. От этого дух захватывает.
Это было в ее муже, когда он был совсем мальчишкой. Вот это все — широта, бесстрашие, размах; тогда она и успела понять это в мужчине. А потом это в Кольке кончилось.
— А если они это одно в жизни не находят? Может же такое быть?
Видно было, что Надьку заинтересовала эта тема.
— Может. Даже очень часто такое бывает.
— И что они тогда делают?
— В зависимости от характера. Если у мужчины сильный характер, то это его не сломает. Он будет это свое одно искать, ну а если все-таки не найдет… Значит, будет жить с сознанием того, что не нашел. Но для того чтобы так жить, нужна большая сила.
— А папа… — начала было Надька.
Но тут же замолчала.
— Что — папа? — спросила Галинка.
Она понимала, о чем хочет спросить Надька, и понимала, что ответить на этот вопрос — не постороннему человеку ответить и даже не себе самой, а Колькиной дочери, — будет трудно. Но она никогда не уклонялась от трудных вопросов.
Надька уклонилась от своего вопроса сама.
— А когда папа сможет за мной приехать? — спросила она.
— Наверное, все-таки не сможет. Я про визу забыла, у него ведь нету. Я сама за тобой приеду.
У Галинки давно была открыта шенгенская мульти-виза, поэтому она и упустила из виду эту формальность по отношению к мужу.
Она отвела Надьку обратно в пансион, простилась с ней на неделю и поехала в аэропорт. День был прозрачный, ясный, и, оглядываясь, она долго видела шпили собора, надежно вздымающиеся в небо над Кельном.
Впервые после разговора с дочерью Галинка чувствовала какой-то тяжелый осадок. И, конечно, он был связан не с Надькой, это она понимала. Она ловила себя на малодушной радости от того, что ей не пришлось прямо сказать дочери, что ее отец слабый человек.
Когда Галинка впервые поняла это сама, она была ошеломлена, потрясена, она не знала, что теперь делать.
Сначала она даже не поверила в это, ей казалось, что Колькина слабость — временная, что она пройдет так же, как боли в позвоночнике. Но боли прошли, вернее, они перестали преследовать его постоянно, появляясь теперь только как следствие физической нагрузки, — а слабость не прошла. Ею был болен его дух, и это было гораздо страшнее, чем болезнь тела.
Тогда Галинка словно увидела своего мужа особенным, пронизывающим, как рентген, зрением. Его доброту, вспыльчивость, бесшабашность, неприспособленность к обыденной жизни, надежность… Все это было в нем, и все как будто повисало в воздухе, потому что не было внутри у Николая Иванцова стержня, к которому все это могло бы прикрепиться.
Как жить с ним, понимая это, Галинка не знала.
Но надо было как-то жить, надо было растить Надьку, и учиться, и работать самой, и за уши тащить в работу и учебу мужа. Это последнее оказалось самым трудным — труднее, чем не спать ночами, потому что у ребенка болят уши, или потому, что к сессии надо прочитать полторы тысячи страниц античных текстов, или потому, что утром надо сдать статью, а она не готова… С этими трудностями она справлялась, а вот убедить Иванцова, что он должен вернуться хоть к какой-нибудь, пусть не такой яркой, как прежде, но все-таки осмысленной жизни, было задачей почти непосильной. Даже для Галинки, которая в свои тогдашние двадцать лет вообще не знала, что такое непосильные задачи.
Муж ненавидел свое навсегда теперь серое существование, свою беспомощность, боли, институтские учебники, зарплату — он ненавидел себя такого, каким обречен был стать без спорта. Может, если бы травма случилась у него позже, когда он приобрел бы уже имя и опыт, то его тренерская жизнь складывалась бы иначе. Но он был совсем молод, опыт его был невелик, к тому же вскоре после того, как он стал работать в детской спортивной школе — кто бы знал, каких усилий это стоило его жене! — оказалось, что у него совсем нет тренерской косточки: умения развить в ребенке спортивный талант, огранить его, как бриллиант. Он просто занимался с детьми, это был хороший труд, но, когда выяснялось, что какой-нибудь из его подопечных обладает большими способностями, чем требуют занятия «для здоровья», им сразу начинали заниматься другие тренеры. Как-либо на это повлиять Галинка не могла. Это же не к кадровичке вовремя сходить с французскими духами.
Оставалось только незаметно приучать мужа к мысли, что во всем этом нет ничего страшного. Ну, не будет у него феерической биографии, зато есть пристойная работа, уютный дом, любящая семья… Про любящую семью Галинка вслух не говорила, но делала все, чтобы Колька в этом не усомнился.
И иногда ей очень нелегко было это делать…