Главная > Флиртаника > Флиртаника 21

Флиртаника 21

Такая вот у него была жена. И такое вот вещество она в него вкачивала. И почему он знал, что это не вещество счастья? Откуда вообще пришли ему в голову такие дурацкие слова — вещество счастья?

«С Глебычем много общаюсь, — с улыбкой подумал Колька. — А он с дамочкой своей».

Ему почему-то казалось, что подобные слова должны принадлежать женщине, в которую так бестолково влюбился его друг. Получалось, что и он, Колька Иванцов, каким-то странным образом связан с этой женщиной через сложную дорожку чувств, мыслей и слов, идущих от нее к Глебычу, а от Глебыча к нему.

«Совсем сдурел! — Колька вернулся в нормальное состояние так резко, словно ударился лбом о дверь. — Не сегодня-завтра на нары загремишь, а туда же — мысли сложные, слова… Что связан ты с ней, это точно, ее же мужика чуть на тот свет не отправил. Только ничего сложного тут нету».

Вслед за этой мыслью самым естественным образом пришла следующая, та, которую высказала Галка. Конечно, давно надо было поговорить с этим.., гадом — потерпевшим. Засунуть свою гордость во всем известное место и поговорить. Сколько можно прятать голову в песок, не страус же.

«Завтра, — уныло подумал Колька. — Завтра пойду и поговорю. Или лучше послезавтра. Денег, может, ему предложить?»

Ясно было, что денег Северский не возьмет. Но все остальное, да не остальное, а главное — его, Колькино, будущее, — было совсем не ясно. И прятаться от своего будущего, надеяться, что оно как-нибудь устроится само собой, больше было невозможно.

— Вы куда это, молодой человек?

Медсестра перехватила Кольку у самого входа в палату. Он предполагал, что посторонних в эту палату не пускают, потому крался по коридору аки тать в ночи и думал уже, что достиг цели. И вот пожалуйста, попалась-таки бдительная девчонка!

— Сослуживца навестить, — не моргнув глазом, ответил Колька. — Северского Игоря Владимировича.

— Да-а? — насмешливо протянула медсестра. — И где ж вы с ним совместно служите, а?

Она смотрела на него без желания устрашить, даже с понятным женским интересом смотрела. А почему бы и нет, что он, в поле обсевок? Но на пути к палате, при всем читающемся в бойких глазах интересе, она стояла твердо.

— А я его заместитель.

— Неужели? И по каким же, интересно, вопросам вы его замещаете?

— Это вы, девушка, странные вопросы задаете! — делано возмутился Колька. — Я вам что, отчитываться обязан?

— Обязаны, — отрезала она. — Северский здесь не начальник, а па-ци-ент. А вы к тому же врете.

— Почему это я вру?

— Ой, ну какой из вас заместитель? — снисходительно усмехнулась она. — Тем более у Северского. — И, прежде чем Колька успел изобразить возмущение, добавила:

— А вообще-то я вас все равно к нему не пустила бы. Его сейчас на томограмму повезут. Хуже ему стало, а почему, отчего, никто понять не может. Так что идите, господин заместитель, откуда пришли.

Что оставалось делать? Колька возмущенно хмыкнул для порядка и пошел обратно по коридору. Перед самым выходом на лестницу он все же обернулся — вдруг эта хорошенькая церберша ушла? Но она по-прежнему стояла у палаты и смотрела ему вслед.

Колька собрался уж было уйти совсем, но тут дверь палаты открылась и в коридор вышла еще одна женщина. Толком рассмотреть ее он не успел, но, шагнув за дверь коридора на лестницу, на всякий случай приостановился.

Медсестра о чем-то спросила ее, она ответила, и, может, стоило прислушаться к их разговору.

Больничный коридор был пуст, наверное, наступил тихий час, и каждое слово было слышно даже здесь, на площадке перед лифтами.

Впрочем, никаких особенных слов не говорилось. Женщина, вышедшая из палаты Северского, просто плакала. Колька понял, что плачет она, а не медсестра, потому что с чего бы медсестра вдруг разрыдалась?

— Катюша, ну что ты, что? — услышал он голос медсестры. — Тебе разве можно реветь?

— Я.., все.., уже все, — донесся до Кольки второй женский голос. Он был какой-то… Кольке показалось, что он не слышит, а видит этот голос, как увидел бы ручеек слез на ее лице, если бы мог выглянуть в коридор. — Прости, Наташа. Что же ему плохо-то вдруг стало, господи! И как назло, мне рожать…

— Назло! — воскликнула медсестра Наташа. — Кто ж про роды такое говорит? Дуры вы обе, что супружница его, что ты! — сердито добавила она. — Та ходила — чего ходила? Он ее и на порог не пустил. Ты ходишь… Сидела бы дома, ползунки готовила. Ни тебе сейчас от него толку, ни ему от тебя. Чего попусту переживать? Мамашка его и то не переживает, вон, в санаторий укатила. Врачи сами разберутся, хорошо ему, плохо ли.

— Он то же говорит.

На этот раз Катин голос прозвучал так тихо, что Колька еле разобрал ее слова.

— И правильно говорит. Он вообще мужик толковый. Хороший приз тебе достанется! Если еще достанется…

— Пойду.

Голос стал спокойным. Печаль в нем можно было теперь расслышать, только если очень хорошо прислушаться. Хорошо прислушаться Колька не мог, слишком далеко он стоял. Но печаль все-таки расслышал.

— Гололед сегодня, — сказала Наташа. — Говорю же, о себе надо думать, о себе! Ну как ты с пузом по такой скользоте поползешь?

— Машину остановлю.

— Ага, только сначала дорогу перейдешь. Кто тебе на этой стороне остановится, чтоб в обратную ехать? А дорога тут без светофора, а водила каждый третий чурка, прет без правил, как на ишаке… Чтоб я когда-нибудь влюбилась — да ни за какие коврижки!

— Ничего, дойду. Зимой же всегда скользко.

— Не ходи ты сюда больше. Звони, все тебе и по телефону скажут, не каменный век.

Не ответив, Катя пошла по коридору к лифтам. В ее шагах была одновременно и тяжесть, которой, конечно, не может не быть в шагах беременной, и какая-то особенная легкость, объяснить которую физическими законами было невозможно. Колька поспешно вышел на лестницу и сбежал вниз пешком.

Он оделся раньше, чем Катя подошла к гардеробу, и, стоя за крашеной колонной в углу вестибюля, с удивлением поймал себя на том, что хочет подать ей шубу. Это было в самом деле странно: груб он, правда, не был, но галантностью тоже не отличался. Он вообще не помнил, подавал ли когда-нибудь кому-нибудь пальто. Галинке точно не подавал, она как-то не вызывала такой потребности. Может, матери? Да нет, и мать обходилась без этого… Разве что дочке, и то когда она была такая маленькая, что не умела одеваться сама.

Катя надела цигейковую шубу, завязала пуховый платок и стала похожа на бесформенную гору; наверное, срок беременности был у нее уже очень большой. Только лицо в обрамлении белого козьего пуха совсем с этой горой не совпадало — оно было прозрачным, как вкрапление хрусталя.

Она медленно, переваливаясь, пошла к выходу, с трудом открыла тугую дверь.

«И правда, как же она по улице пойдет? — с самому себе непонятным страхом подумал Колька. — Каток же сплошной!»

Он давно уже поменял летнюю резину на зимнюю, шипованную, поэтому, выезжая утром из дому, даже не подумал о гололеде. А сейчас вот подумал.

Выйдя на улицу, он увидел, что никакую машину Катя не останавливает, а просто идет к метро. Она шла очень медленно, неуверенно выбирая место, на которое можно было бы, не оскользнувшись, поставить ногу, и из-за этой неуверенности каждый ее шаг казался последним. Колька даже оторопел, глядя на нее сзади. Хотя и перед нею, и справа, и слева от нее шло множество людей, и все двигались по льду так же неуверенно.

В ней была какая-то особенная беспомощность — не перед гололедом, а перед жизнью; в этом было все дело. Колька почувствовал это так ясно, как будто кто-то шепнул ему об этом, и не в ухо, а прямо в сердце.

Прежде чем он успел подумать, что в сердце ничего шепнуть нельзя, Катя неловко взмахнула руками, ноги ее поехали вперед, и, тоненько охнув, она упала на спину. Огромный живот устрашающе вздыбился над нею. Какая-то женщина вскрикнула: «Ой, с животом, господи!», кто-то бросился поднимать беременную, кто-то сам упал, поднимая ее… Колька подбежал к Кате и, подхватив сзади под мышки, поставил ее на ноги. Она замерла, боясь пошевелиться. Глаза у нее были закрыты, из-под ресниц текли слезы.

— Пойдемте, — сказал Колька. — Я вас отвезу.

Она вздрогнула и открыла глаза. Кольке показалось, что слезы при этом разлетелись в стороны, как хрустальные капли. Он даже попытался проследить за этим волшебным полетом, но не сумел.

— Как? — спросила Катя. — Куда отвезете?

— Да куда надо, — сердито ответил он. — Таксист я.

— А к Покровским Воротам поедете?

— Куда скажете, туда и поеду.

— Спасибо, — улыбнулась она. — А то к Покровским Воротам отсюда почему-то не любят ездить. Из-за пробок, наверно.

— А не надо спрашивать, кто чего любит. Садитесь в машину, двери закрываете — повезут, куда денутся.

— Я так не могу.

— Оно и видно… Ну, пойдемте. Вон моя машина. Подойдя к Колькиной «девятке», Катя удивленно сказала:

— Но это же не такси.

— Такси, такси, — успокоил он. — Извозчик я, не сомневайтесь. Вообще-то у меня конь, это я временно на «Жигулях» езжу.

Катя засмеялась. Смех у нее был такой, что у Кольки защекотало в носу.

— Конь? — спросила она сквозь этот удивительный смех. — И как же его зовут?

— Конек-Горбунок. Я на нем периодически в кипяток ныряю, потому такой красавец. Но он у меня сейчас Жар-Птицу сторожит, так что садитесь пока в машину.

Колька так хорошо знал подробности жизни Конька —Горбунка, потому что читал эту сказку Надюшке. В тот год, когда только и мог, что читать ей сказки.

Он открыл перед Катей переднюю дверцу и неловко остановился рядом, не зная, как помочь ей сесть в машину. Она была такая неповоротливая с этим своим животом, в тяжелой шубе, что непонятно было, как к ней подступиться. Легкость, которую он каким-то странным образом почувствовал в ее неуклюжей походке, еще когда она шла по больничному коридору, теперь была словно упрятана под сотней оболочек. Она проглядывала только сквозь прозрачное лицо, эта легкость.

Катя тяжело опустилась на сиденье, втянула ноги в машину. Колька захлопнул за ней дверцу и сел за руль. Для него уже давно стало привычным каждое водительское движение: он начал водить машину в тот же год, когда пошел работать в школу легкой атлетики. Во-первых, школа была далеко от дома и ездить общественным транспортом было неудобно, а во-вторых и даже в главных, он ненавидел себя за все, у него не получалось. Водить машину у него не получалось из-за боли в позвоночнике. Но невозможно же было жить в постоянной ненависти к себе! И он заставлял себя водить машину, не обращая внимания на боль, и боль как-то незаметно прошла. Галинка сразу отдала машину ему, а себе купила «Шкоду», объяснив, что желает отечественному автопрому скорейшей погибели, а потому финансировать его из своего кармана больше не намерена. Теперь у нее был «Ниссан», а Колька, продав алую девическую «Ассоль», купил неброскую подержанную «девятку». Насчет отечественного автопрома он тоже не обольщался, но ни на что лучшее вырученных за «Ассоль» денег не хватило.

— Прямо к Покровским? — спросил он.

— Да, на улицу Покровку. Дом девятнадцать. Я покажу.

— Я и сам найду.

Она смотрела перед собой неподвижным взглядом. Странно было видеть такой взгляд таких глаз. Даже не верилось, что она только что смеялась его мгновенной выдумке про Конька-Горбунка. Лучше бы уж она была печальная — что-то очень светлое было в ее печали, — чем такая вот.., неживая!

Всю дорогу до Покровских Ворот Катя молчала.

Колька тоже не мог сказать ни слова. Правда, и дорога была недлинная.

— Подъезд во дворе или с улицы? — спросил он, подъезжая к дому на Покровке.

— Во дворе.

Колька въехал в арку, остановился под деревом, которое росло у подъезда. Он хотел было выйти, чтобы помочь Кате выбраться из машины, но, взглянув на ее лицо, увидел, что по нему струятся тоненькие дорожки слез.

— Вам плохо? — спросил он.

— Нет, ничего.

В ее голосе слез совсем не слышалось. Наверное, Катя даже не чувствовала, что они текут по ее щекам.

— Не врите, плохо вам, — сердито сказал Колька. — А почему?

Он не ожидал ответа на свой вопрос — с какой стати она должна откровенничать с незнакомым человеком? Но она неожиданно ответила:

— Потому что Игорю хуже стало.

— Да е!.. — Колька еле сдержал ругательство. — То есть, — спохватился он, — я в том смысле, что незачем из-за этого расстраиваться.

— Тоже скажете, что мне о ребенке надо думать? — усмехнулась она.

Горечь усмешки так же не соотносилась с нею, как неподвижность взгляда.

— Насчет ребенка вам лучше знать. Но Игорь же, я так понял, не ребенок?

— Не ребенок. — Взгляд, которым она посмотрела на Кольку, наконец стал живым; она улыбнулась. — Даже очень наоборот. Только знаете… Я думаю, все дело в том, что он очень одинокий человек. Сильный очень, потому и одинокий. Как будто на высокой горе живет. Мне очень хотелось бы, чтобы он меня любил. Мне не для себя этого хотелось бы, честное слово, хотя, конечно, ребенок… Но мне для него, для Игоря. Я теперь часто думаю: если бы он меня любил, то давно бы выздоровел.

Удивительно было, что она разговаривает с совершенно незнакомым человеком о таких, для постороннего не предназначенных, вещах. Но Колька не удивился. Ему только стало обидно, что она просто проговаривает вслух то, что есть у нее внутри, и при этом совсем не думает о нем. А почему это было ему так обидно — вот это, что она не думает о нем? Час назад он ведь тоже о ней не думал, да что там, знать он ее не знал час назад!

Он молчал, глядя на тонкую, словно светящимся карандашом прорисованную линию ее профиля.

— Ой, извините! — спохватилась Катя. — Мы же уже приехали, а я вас держу. Сколько я должна?

— А сколько ты обычно за такси платишь?

Ее невозможно было называть на «вы». Да он и не привык к церемониям: в спорте все было до грубости просто.

— Сколько скажут. А вам же и развернуться пришлось. Вот так хватит?

Она протянула ему деньги.

— Хватит, — нехотя произнес Колька.

Ему было неприятно брать у нее деньги, хотя он частенько подвозил пассажиров. А почему не подвезти, если по дороге? Деньги ему всегда были нелишние: тренерская зарплата в детской спортшколе оставляла желать много лучшего.

— Спасибо, — сказала Катя.

Он опять неловко потоптался рядом, не понимая, как помочь ей выбраться из машины. Она выбралась сама и сразу подскользнулась снова: прямо перед дверью подъезда дети расскользили ледяную дорожку.

— Вот что, — решительно сказал Колька, — давай-ка я тебя до квартиры доведу. Сидела б ты дома, чем к своему Игорю ездить! — в сердцах добавил он.

Она улыбнулась.

— Скоро придется сидеть. Мальчик ведь родится. Может, даже прямо на Новый год. Козерог будет, упрямый. То есть упорный. В папу.

Она думала об этом чертовом Северском постоянно, вместо того чтобы думать о более подходящих к своему положению вещах — о гололеде, о правильном питании, ну, о чем там еще полагается думать беременным. О беззащитности своей лучше бы думала! У Кольки что-то вздрагивало внутри, когда он смотрел на эту Катю. Или все беременные кажутся беззащитными? Странно, никогда он ничего такого не замечал. Ну, Галинка вообще не в счет, она и беззащитность просто несовместимы. Но вот недавно, например, родила уборщица из спортшколы, тоже, между прочим, безмужняя. И ничего, никакой беззащитности в ней в помине не было видно, хотя она работала до самых родов. Вечером еще спортзал мыла, а назавтра утром Колька пришел на тренировку и узнал, что Маринка уже родила. Обычное дело.

Катя не стала уверять, что дойдет до квартиры сама, просто взяла его под руку. Странно, но он этого даже не почувствовал, несмотря на тяжелую объемность ее фигуры.

Он проводил ее не только до квартиры, но даже до комнаты. Квартира была коммунальная, Катина комната была заперта на ключ. Когда она открыла дверь, из комнаты пахнуло затхлым воздухом. Колька поморщился.

— Чего не проветриваешь? Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья. Физкультурой, что ли, в школе не занималась?

Катя не обиделась, похоже, она этого вообще не умела. Такая ее необидчивость могла бы даже раздражать, если бы… Если бы сама она была другая. Хотя спроси кто-нибудь Кольку, какая она, эта Катя, он затруднился бы с ответом.

— В школе-то занималась, — улыбнулась она. — Но теперь не очень получается. Так только, зарядку делаю, врач же велел. А запах после бабушки остался. Она три месяца как умерла Я, конечно, тут все помыла, но запах этот ведь не вымоешь. Старостью пахнет — и мебель, и стены даже.

«Что ж тебя Северский в нормальное жилье не поселил?» — хотел спросить Колька.

Но воздержался. И ни к чему такое спрашивать, и не хочется, чтобы она лишний раз думала про своего… Кто он ей, интересно? Хотя понятно, кто. Вернее, понятно, в чем тут дело. Погулял мужик от жены, а девчонка ему — получи младенца. Что ж, будет теперь алименты платить. Или, может, женится? Эта последняя мысль почему-то была Кольке неприятна. Ну да ему вообще был неприятен Северский, и это еще мягко сказано, неприятен…

— Сама не московская? — спросил он.

Вообще-то можно было и не спрашивать. Вся она была не московская, в каждом своем движении и взгляде. Резкости московской, точности, к которым Колька привык с детства и которыми сам обладал в полной мере, в ней не было совсем.

— Из Ростова, — ответила она. — Великого.

И почему-то улыбнулась, словно оправдываясь за то, что ее город называется так торжественно.

— Ну, я поеду, — сказал он.

И сам расслышал в своих словах какую-то едва ощутимую вопросительную интонацию. Как будто ожидал, что Катя предложит ему посидеть, выпить чаю, поболтать за жизнь… Этого совершенно не могло быть — с чего бы она стала задерживать у себя дома таксиста? — но Колька чувствовал себя с ней так просто, что это казалось ему совсем даже естественным.

— Спасибо вам, — сказала Катя. — Вы очень веселый человек.

Так удивительно прозвучали эти слова! Если бы она сказала, например, что он добрый человек, понятно: проявил сочувствие, подвез. Но почему именно веселый? То есть, конечно, он в самом деле не грустный, потому что задумываться не любит, но как-то… Как-то очень просто, прямо она это сказала; люди так вообще не говорят. В Катиных словах и интонациях просвечивало то же, что в светлом взгляде и во всем ее хрустальном лице: природная способность не видеть лишнего, а видеть только главное. Наверное, у нее просто не было лишнего ума на неглавное. Но кому он нужен, лишний ум, пустой ум? Колька, во всяком случае, ни в чем таком не нуждался, ни в себе, ни в других.

Ему было жалко уходить, но уже ведь попрощался. Не глядя больше на Катю — она стояла у окна и из-за снежного заоконного света казалась совсем прозрачной, — он вышел из комнаты.

— Скажи мне, Миша, только честно: если я тебя доведу непосредственно до таможенной стойки, до самолета ты сама добраться сможешь?

— Галь, ну почему ты меня дурой считаешь? — обиделась Мишка. — Я и до таможенной стойки сама могу дойти.

«А кем тебя считать, если ты дура и есть?» — подумала Галинка, а вслух сказала:

— Обойдемся без лишнего риска. Значит, договорились: завтра я тебя отвожу в аэропорт, но до Москвы не сопровождаю.

— Можно подумать, тебе поручили меня сопровождать! — фыркнула Мишка. — Мы с тобой, между прочим, обе в командировке.

Спорить с ней у Галинки не было ни малейшего желания. Чтобы что-либо объяснить этой девушке, объяснения надо было начинать слишком издалека. Например, с того, что взрослые люди не задают окружающим двести пятьдесят вопросов в минуту, а если уж задают, то это хотя бы не должны быть вопросы на уровне «почему днем светло, а ночью темно?».

Все Мишкины вопросы были именно такого свойства. Галинке понадобилось все ее терпение, очень, между прочим, немаленькое, чтобы выдержать это прелестное существо целых две недели. Особенно тяжело дались перелеты из Москвы в Перу и обратно. Даже пятилетний ребенок, сидевший в самолете через проход от них, казался Галинке более сносным попутчиком, чем эта девица, которую ей навязали в придачу к Южной Америке.

Когда Мишка спрашивала просто глупости, это еще кое-как можно было выдержать. Хуже было, когда она впадала в философствование. Именно это происходило с нею весь обратный путь: Мишке вдруг захотелось осмыслить свой заграничный опыт.

— Галя, а как ты думаешь, — устремив на Галинку безмятежный взгляд голубых глаз, спрашивала она, — вот почему получается, что у них чем больше богатых, тем меньше бедных, а у нас чем больше богатых, тем и бедных больше?

— Папу спроси, — вздыхала Галинка. — Он тебе все популярно разъяснит. На личном примере.

Мишкин папа, владелец сети супермаркетов, без всякой на то причины недавно приобрел чахленький глянцевый журнал и решил сделать его образцовым изданием на тему путешествий. То есть он считал, что причина для такого приобретения очень даже есть: его личный интерес к дальним странам. Почему нельзя было удовлетворять этот интерес, читая уже имеющиеся, притом вполне приличные журналы, объяснить он Галинке так и не сумел. Впрочем, она особо и не расспрашивала. Во-первых, если кто-то готов платить за то, чтобы она ездила в эти дальние страны и писала про них, то пожалуйста, с нашим удовольствием. А во-вторых, не стоит ожидать внятной мотивации от человека, который, называясь Михаилом Рукавичкиным, назвал свою дочь Мишелью, потому что в детстве на него произвел неизгладимое впечатление фильм про Анжелику с Мишель Мерсье в главной роли.

Эта-то Мишель Михайловна Рукавичкина и стала Галинкиной попутчицей в первой командировке от свежеиспеченного журнала.

Судя по всему, это было ее первое самостоятельное путешествие, поэтому она просто захлебывалась неожиданной свободой.

— Галя, а давай наркотики попробуем? — предложила Мишка еще в Москве, как только они сели в самолет. — У нас же целые сутки будут в Амстердаме, жалко же ничего не увидеть!

— Почему ничего? — хмыкнула Галинка. — Картину «Ночной дозор» можно посмотреть. Рембрандт написал, знаешь такого художника?

— Да ну, картину… Картины и в Москве есть.

— Наркоты тоже в Москве полно.

— Все-таки в Москве как-то неприятно. А там — ну ты представь, квартал красных фонарей, марихуана, проститутки!

В Амстердаме, где происходила стыковка с рейсом на Перу, Галинка бывала много раз, ей нравился этот город, и она легко могла себе представить, какое счастливое предчувствие должно вызывать первое свидание с ним у всякого нормального человека.

— Ладно, — вздохнула она, — пойдем в кофе-шоп, покурим твою травку.

— А ты когда-нибудь там была? — с любопытством спросила Мишка.

— Была, — пожала плечами Галинка. — Сидят зачуханные мужики, с виду профессора из местного университета, никакой романтики.

— И что?

— И ничего. Курят, наслаждаются жизнью. Сам три затяжки сделаешь, тогда все вроде бы и неплохо становится, даже профессора. Жизнь налаживается.

Разочарование выглядело на Мишкином кукольном личике довольно комично.

— Да нет, это тебе показалось, наверное, — усомнилась она. — Все-таки в запретном плоде есть романтика.

— Это марихуана, что ли, запретный плод? Так она в Амстердаме разрешена.

Догадка о том, что в ближайшие две недели ей только и придется делать, что объяснять очевидное, изрекать банальности и отвечать на глупости, не добавляла Галинке оптимизма.

Догадливость всегда была ее отличительной чертой. Вот именно это — глупости, банальности и очевидности — как полилось из Мишки в первые минуты поездки, так не прекращалось до сих пор, то есть до последней стыковки рейсов, на этот раз в Париже. В Париже, по счастью, Мишка была не раз — ездила с мамой обновлять гардероб, — поэтому хотя бы не донимала Галинку просьбами сходить вместе в город «за приключениями», как две недели назад в Амстердаме.

Зато всю ночь донимала ее своими творческими идеями.

— Галя, как ты думаешь, про что мне лучше всего написать в журнал? — спросила она, как только Галинка погасила свет. — Ну, надо же творческий отчет о командировке. Например, про озеро Титикаку.

— Пиши про Титикаку.

— Это же самое большое соленое озеро в мире, да?

— Оно пресное.

— Ну да! А Гарсиа говорил, что соленое.

— Ты не расслышала, что Гарсиа говорил.

— Что я, глухая? Почему ты расслышала, а я не расслышала?

Галинка поняла, что еще две-три реплики в этом духе, и уснуть ей не поможет никакое снотворное.

— У берегов соленое, а в середине пресное, — сказала она. — Ты про берега напишешь, а я про середину.

— Ладно, — совершенно серьезно согласилась Мишка. «Господи, — подумала Галинка, засыпая, — какие ж грехи надо было совершить Мише Рукавичкину, чтоб ты ему дал такое чмо в единственные дочери?»

Одно было хорошо: Мишель согласилась лететь в Москву самостоятельно, поэтому Галинка могла спокойно съездить к Надьке. От Парижа до Кельна было всего несколько часов автобусом, и жаль было бы не воспользоваться возможностью лишний раз увидеться с дочкой.

Оглавление

Комментировать